Ничего лишнего, никаких красивостей, текст предельно функционален, как архитектура дома на Кунд-мангассе, который Витгенштейн строил для своей сестры Маргарет. Возможно, именно эта экономия языковых средств импонировала ему в Норберте Дэвисе и жанре «крутого детектива».

Витгенштейн был одержим страстью к точности: вещь была либо точна, либо нет, и если она не была точна, то причиняла ему почти физическую боль. Ливис не без иронии вспоминает, как Витгенштейн, не спросив разрешения, принялся рыться в его грамофонных пластинках и наконец остановил свой выбор на шубертов-ской Большой симфонии до мажор:

«Как только зазвучала музыка, он приподнял звукосниматель, изменил скорость и вновь опустил иголку на пластинку. Он проделал эту операцию несколько раз, пока результат не удовлетворил его. В этой сцене примечателен не столько апломб, с которым он игнорировал наше с женой присутствие, сколько замечательная точность его маневров. Он получил подлинно прекрасное образование, и частью его высокой культуры была утонченная музыкальность; с первых же аккордов он действовал так, как подсказывал ему абсолютный слух».

Витгенштейну и в голову не пришло спросить разрешения хозяев; главное было — найти идеально точное звучание.

Но дело было отнюдь не только в абсолютном слухе; и это становится ясно из воспоминаний Термины об участии ее брата в 1926 году в строительстве знаменитого дома на Кундмангассе, ставшего вершиной модернистской архитектуры. Архитектором был друг Людвига Пауль Энгельман, учившийся у Адольфа Лооса. Можно спорить о том, какую именно роль в этом проекте сыграл Людвиг, но нет никаких сомнений, что именно он занимался деталями: высота потолков, дверные и оконные рамы, шпингалеты, радиаторы, образующие прямой угол и идеально симметричные, — на них можно было устанавливать произведения искусства… Чем это кончилось, известно: триумфом дизайна. Строгость и пропорциональность, простота и элегантность — квинтэссенция гармонии. Но процесс ее достижения превратился в кошмар для строителей и производителей материалов. «Как сейчас слышу: слесарь, обсуждая расположение замочной скважины, спрашивает его: "Скажите, герр инженер, миллиметр тут, миллиметр там — это действительно для вас так важно?" Он еще договорить не успел, как Людвиг прервал его таким властным и громогласным "Да!", что тот чуть не подскочил от страха».

Вопрос о деньгах, к счастью, не стоял. Секрет красоты заключался в точности размеров, поэтому радиаторы и их опоры нужно было заказывать за границей — австрийское литье не годилось. Препирательства с Витгенштейном о пропорциях дверей и оконных рам довели мастера до нервного срыва: он не выдержал и расплакался. А когда строительные работы закончились и можно было, наконец, приступать к уборке, Людвиг «заставил приподнять потолок одной из комнат, достаточно большой, чтобы зваться залом, на три сантиметра. Он обладал безупречным инстинктом, которому нельзя было не повиноваться».

«Герр инженер» изобрел еще и краску для стен — не просто белую, но с особым оттенком, придававшим поверхности теплый блеск. Двери и окна были выкрашены в очень темный зеленый цвет, казавшийся почти черным, а полы были из черно-зеленого мрамора. Почти во всех окнах между двойными рамами располагались жалюзи, а наверху, в главных комнатах, с потолка до пола свисали прозрачные белые занавеси, сквозь которые просматривались оконные рамы и шпингалеты. Мебель была старинная, французская, из великолепной коллекции, собранной Маргарет. В «Культуре и ценности» Витгенштейн вспоминал: «Дом, который я построил для Гретль, — результат по-настоящему чуткого слуха и хороших манер, проявление большого понимания (культуры и т.п.)».

В том же духе Витгенштейн поступил в Уэвелл-корте, изменив пропорции окон с помощью полосок черной бумаги. Если нужны еще примеры этой страсти к точности во всем, можно вспомнить, как он смешивал лекарства в больнице Гая, где в годы Второй мировой работал санитаром. В его обязанности входило готовить мазь, пасту Лассара, для дерматологического отделения. Медсестра из этого отделения утверждала, что никто до него не изготовлял пасту Лассара такого безупречного качества. Он стремился к идеальному результату даже в самых обыденных делах. Джон Стонборо восхищенно вспоминал, как его дядя, помогая в автобусе какому-то старику надеть рюкзак, тщательно выравнивал и распрямлял лямки.

Старшая из сестер, Термина, которая была как мать для своего «малыша Люки», говорила, что его ум способен проникать в самую суть вещей, «с одинаковой ясностью постигая сущность музыкальной пьесы или скульптуры, книги, человека или даже — как бы странно это ни звучало — женского платья». Когда Джоан Беван собиралась на прием, устроенный в Тринити-колледже для короля Георга VI и королевы Елизаветы, Витгенштейн, увидев ее пальто, сморщился, взял ножницы и отрезал пару пуговиц — после чего, уверяла миссис Беван, пальто стало выглядеть гораздо элегантнее. Термина говорила, что он испытывал «почти патологическое страдание» в окружении, которое не было ему конгениально.

Все эти странности, возможно, удручали или возмущали друзей и коллег, студентов и приглашенных лекторов, строителей и мастеров — но это была цена, которую те платили за возможность соприкоснуться с выдающимся мыслителем. Эксцентричность, эгоизм, отсутствие светских манер — все это позволяло увидеть в Витгенштейне ребенка, который так и не стал взрослым. У него, безусловно, было чувство юмора, он бывал шаловлив, но в шутках и забавах, которые ему нравились, тоже было что-то несомненно ребячливое. Вот один из его любимых анекдотов: едва оперившийся птенчик впервые покидает гнездо. Прилетев обратно, он видит на своем месте апельсин. «Что ты тут делаешь?» — спрашивает птенец, а апельсин отвечает: «Ma-me-laid!» [10]

Но наряду с тем, что Айрис Мердок назвала «невероятной прямотой и отсутствием привязанности к вещам», наряду с жаждой точности и детской шаловливостью, в Витгенштейне было еще нечто. В самых разных мемуарах то и дело упоминается его способность вызывать страх — не только у врагов, но и у друзей. По мнению фон Вригта, «очень многие из тех, кто любили его и были его друзьями, при этом его боялись». Даже Джоан Беван, которая ухаживала за Витгенштейном в своем же собственном доме, когда он умирал от рака предстательной железы, «всегда боялась его». Это была не просто тревога — как мы, например, опасаемся, что наши доводы будут разбиты в пух и прах. Это был самый настоящий страх, боязнь насилия.

Норман Малкольм вспоминает случай, как в 1939 году Дж. Э. Мур прочел в Клубе моральных наук доклад, в котором пытался доказать, что человек может знать наверняка, что он испытываег то или иное ощущение — например, боль. Витгенштейн категорически возражал против такой точки зрения, полагая, что это не столько даже невозможно, сколько бессмысленно. Его не было в тот вечер в Клубе моральных наук, но, узнав о докладе Мура, он, по словам Малкольма, «встал на дыбы». Он пришел к Муру домой, Мур снова прочитал свой доклад в присутствии Малкольма, фон Вригта и других. «Витгенштейн сразу же набросился на него. Я никогда раньше не видел, чтобы во время дискуссии Витгенштейн был так возбужден. Он буквально горел и говорил быстро и убедительно». Его речь не просто впечатляла — она «устрашала».

Позже Малкольму пришлось на себе испытать эту устрашающую силу. Это было в 1949 году в Корнелле, куда Витгенштейн приехал его навестить. Там же гостил и О. К. Боувсма, который увидел Витгенштейна впервые и нашел его «привлекательным человеком, дружелюбным и легким в общении». Однако через пару дней разгорелась дискуссия, и он увидел Витгенштейна с другой стороны: «Его напор и нетерпимость могли напугать кого угодно; был отучай, когда Норман запутался в объяснении, но продолжал говорить… и Витгенштейн просто рассвирепел».

Порой ярость Витгенштейна выходила за пределы интеллектуальной жестокости, и тогда он в гневе потрясал, например, палкой — или кочергой. В 1937 году, в очередной раз приехав в Норвегию, он был озадачен переменой в отношении к нему соседки, Анны Ребни. Эта «пожилая суровая норвежская крестьянка», как описывал ее Рэй Монк, прежде относилась к Витгенштейну с большой теплотой и вдруг сделалась холодной и недоступной. В конце концов он решил выяснить отношения и, по его собственным словам, услышал такое, чего никак не мог предположить: Анна сказала, что он угрожал ей тростью! Но, как разъяснял далее Витгенштейн, это была его «привычка: когда мне кто-то очень нравится и у нас хорошие отношения, то я в игривом настроении грожу кулаком или палкой — это как если бы я похлопал этого человека по спине. Это своего рода ласка». («…mil der Faust Oder dem Stock zu drohen. Es ist eineArt der Liebkosung»)